Воспоминания последнего протопресвитера Русской армии и флота. На верхах. Новые назначения. Польский вопрос

СОДЕРЖАНИЕ

Всё более сгущавшаяся атмосфера нашей государственной жизни способствовала тому, что в 1916 году на государственном горизонте то и дело меркли звезды. Закатилась так внезапно оказавшаяся на государственном небосклоне звезда министра внутренних дел А. Н. Хвостова. Назначенный, как мы видели, с соизволения и благословения Григория Ефимовича, Хвостов сумел войти в полное доверие «старца» и стал его «собинным» другом. Другом он оказался, однако, вероломным. Скоро открылось, что им сорганизован план убийства Распутина, при посредстве некоего Ржевского и известного иеромонаха Илиодора. Эту хвостовскую махинацию раскрыл другой «друг» Хвостова и его товарищ по должности министра внутренних дел Степан Петрович Белецкий. Можно представить, какую бурю негодования подняло в сердце императрицы это разоблачение. А. Н. Хвостов был тотчас уволен от должности министра внутренних дел. Никакого другого назначения ему не было дано. На его место назначили нового распутинца, члена Государственного Совета Б. В. Штюрмера.

Кара, постигшая Хвостова, по тому времени была слишком сильной и даже необычной. Обыкновенно увольнения подслащивались какими-либо знаками монаршего внимания к увольняемому: пожалованием большого ордена, назначением в Государственный Совет или, как это было в отношении Сухомлинова и Саблера, собственноручными письмами Государя. В Царском Селе не хотели чтобы на них обижались. И теперь, после расправы с [50] коварным министром, Императрица, успокоившись, не прочь была чем-нибудь утешить наказанного.

Идучи к богослужению в Федоровский Государев собор, во время говенья перед исповедью, в пятницу первой недели Великого поста, Императрица говорит Государю:

— Как тяжело сознавать, готовясь к исповеди, что кто-то гневается на тебя. Если бы Хвостов пришел к нам и выразил желание примириться, я рада была бы простить его. (Передаю со слов ктитора собора полк. Ломана, который слышал этот разговор между царицей и царем).

С виновником увольнения Хвостова, С. П. Белецким, меня познакомил в 1911 году бывший тогда самарским архиереем еп. Константин. И по словам еп. Константина, и по первому моему впечатлению, тогда у Белецкого внутренняя порядочность и благородство прекрасно гармонировали с большой деловитостью и серьезностью. В последующие годы он круто изменился в другую сторону.

«Правильная оценка С. П. Белецкого, — писал мне начальник Штаба Корпуса жандармов, ген. В. П. Никольский, очень близко и часто сталкивавшийся по службе с Белецким, — может быть дана лишь при детальном ознакомлении со всей его служебной деятельностью. Несомненно, что при продвижении по иерархической лестнице, он постепенно опускался в нравственном отношении. Я имел возможность наблюдать его в должности директора Департамента полиции, за которую он крепко цеплялся, но с которой он должен был уйти по настоянию В. Ф. Джунковского, не нашедшего возможным служить с ним, при его неискренности и фальши, и в должности товарища министра внутренних дел, совершенно не считавшегося со своим министром Алексеем Хвостовым, которого он даже не всегда ставил в известность об отдаваемых им именем министра распоряжениях. Безусловно, ловкий, вкрадчивый, с обаятельным обхождением, в некоторых случаях напоминающий Молчалина, он обладал острым, умевшим быстро схватывать самое сложное дело [51] умом, громадной работоспособностью и усидчивостью, — этим он обратил на себя внимание П. А. Столыпина и, благодаря этому, попал из самарских вице-губернаторов в вице-директора Департамента полиции.

Но здесь у него начинают сказываться два качества, постепенно затмившие остальные хорошие черты его духовного склада: колоссальное честолюбие — он решил добиться рано или поздно, тем или иным путем, поста министра внутренних дел; а затем у него развилась похотливость — отсюда его попойки, кутежи с балетными «звездочками» и проч., проявлявшиеся, еще в бытность его вице-директором Департамента полиции. Тогда же он проявил склонность вести дело государственной охраны самыми темными путями (провокацией, Азефовщиной и пр.). Это и заставило В. Ф. Джунковского развязаться с таким нечистоплотным, хотя и очень дельным директором Департамента полиции. Но, отдавая должное его служебной деловитости, В. Ф. Джунковский выхлопотал ему место в Сенате, хотя и отлично сознавал, что по своим душевным качествам он не достоин носить сенаторское звание.

Надо отметить, что А. А. Макаров, в бытность министром внутренних дел, был без ума от С. П. Белецкого.

Белецкий не простил Джунковскому своего удаления с выгодной для него должности директора Департамента полиции, где он мог безотчетно распоряжаться крупными денежными средствами, и решил принять участие в «уничтожении» В. Ф. Джунковского. Он вошел в союз с «темными силами», проник в салон Вырубовой, которую скоро очаровал своею веселостью, уменьем рассказать веселый анекдотик и развлечь общество. У Вырубовой он сошелся с Григорием Распутиным.

По-видимому, он именно указал на А. Н. Хвостова, как на наиболее подходящего министра внутренних дел, рассчитывая после него занять министерское кресло. [52] A. H. Хвостов, будучи удален в бытность Джунковского товарищем министра внутренних дел, с поста Нижегородского губернатора, за безобразное поведение, питал к последнему слепую ненависть.

Принимая должность министра внутренних дел, А. Н. Хвостов, обязанный таким образом Белецкому, взял его в товарищи к себе. Белецкий после этого стал как бы опекуном Хвостова, ибо при дворе знали большую неуравновешенность нового министра внутренних дел.

Теперь С. П. Белецкий развернулся вовсю. Он особенно бесшабашно стал распоряжаться казенными деньгами (суммами Департамента полиции), устраивая иногда на них в своем служебном кабинете (Большая Морская, 5) ночные попойки с балетными танцовщицами, в которых участвовал и А. Н. Хвостов. Распутин там не появлялся.

Зато на служебных приемах Белецкого стали появляться всевозможные дамы с однообразными синими конвертиками, внутри которых каракулями было написано: «милай дарагой прими и устрой Гр.». Иногда вверху этого обращения ставился крест. Такие посетительницы принимались сенатором особенно внимательно и просьбы их немедленно удовлетворялись»…

Происшедшая в Белецком метаморфоза удивляла не меня одного. Разжиревший, с одутловатым посиневшим лицом, заплывшими глазами и сиплым голосом, он в 1915 г. производил впечатление нравственно опустившегося, спившегося человека. Но для Царского Села близость известного лица к Распутину была ширмой, чтобы скрыть какие угодно недостатки и гадости. Проще говоря, у близкого к «старцу» человека их не замечали.

Кто был близок к «старцу», тот был чист перед ними. Поэтому, все безобразия, чинившиеся Белецким, и, несомненно, по слухам доходившие до царских ушей, ни на йоту не поколебали там его репутации. В конце февраля сенатор Белецкий назначается на должность Иркутского [53] генерал-губернатора. Напечатанное им, уже после назначения в Иркутск, в «Новом времени» какое-то скандальное разоблачение испортило дело. 15-го марта Белецкий был уволен от генерал-губернаторской должности, не успев и увидеть Иркутска, а, вместо него, на должность Иркутского генерал-губернатора был назначен, всего чуть ли не один месяц пробывший товарищем министра внутренних дел А. И. Пильц, которому сотрудничество с распутинцем Штюрмером совсем не улыбалось.

Безобразное пьянство, казнокрадство и прочие безобразия легко сходили Белецкому; правдивое же, но вызвавшее шум в обществе выступление в печати не сошло. Это характерно для того времени.

Перейду теперь к другим сменам на высших государственных постах.

Избранный вел. князем Николаем Николаевичем и приветствовавшийся им военный министр А. А. Поливанов. 15-го марта был заменен ген. Дмитрием Савельевичем Шуваевым, пред тем состоявшим в должности главного интенданта.

Скромный, честный, аккуратный и бережливый, старик Шуваев был прекрасным военным экономом и совершенно не годился для поста военного министра. Он был слишком прост и сер для этого. По своему внешнему виду, манере говорить и вообще по всему своему складу он, по тогдашней шутке, более годился в каптенармусы, чем в военные министры.

Поливанова убрали, как «левого»; Шуваева назначили, как «правого». За последним, кроме того, значились два плюса: безукоризненная служба в должности главного интенданта и благоволение к нему, несмотря на его правизну, Государственной Думы. Государь тоже очень благосклонно относился к Шуваеву.

Назначение ген. Шуваева прошло совершенно [54] неожиданно. Помню: высочайший завтрак; в числе приглашенных и ген. Шуваев. На карточке гофмаршала ему указано место за столом рядом со мной. Вдруг во время закуски Государь подзывает гофмаршала и что-то говорит ему, а гофмаршал затем подходит к ген. Шуваеву. За столом ген. Шуваев садится рядом с Государем, по правую его руку, а моим соседом, на месте Шуваева, оказывается адм. Нилов.

— Почему вдруг произошла перегруппировка? — спрашиваю я адмирала.

— Шуваев — военный министр, — отвечает он мне.

— Не может быть! — удивляюсь я.

— Чему же вы удивляетесь? — говорит недовольным тоном адмирал.

— Какой же это министр? — не удерживаюсь я.

— Отличный будет министр, — решительно заявляет Нилов.

— Дай Бог! — сказал я.

Назначение ген. Шуваева у всех в Ставке, не исключая и ген. Алексеева, вызвало искреннее изумление. Встретив меня в этот день около дворца, ген. Алексеев с первого слова обратился ко мне:

— Слышали о назначении нового военного министра? Ну, как вы думаете?..

— Я очень люблю Дмитрия Савельевича и теперь жалею его. Не для этой он роли, — ответил я.

— Ну, какой же это министр? — тяжело вздохнул Алексеев. В Ставке одни жалели ген. Шуваева, другие жалели дело, которое ему вверялось. Врагов в Ставке у него не было. Напротив, все любили и уважали его за его честность и неизменную доброжелательность. Но в то же время, все сознавали, что непосильное бремя взваливалось на плечи этого доброго, простоватого [55] старика. И только свита Государя, особенно адм. Нилов и проф. Федоров, уверяли, что лучшего военного министра и не найти. Последним, впрочем, не оставалось ничего другого делать, так как Шуваев, как военный министр, был их ставленником. Проф. Федоров как-то обмолвился мне:

— Здорово пришлось нам потрудиться, пока мы убедили Государя сменить Поливанова.

Сам ген. Шуваев принял назначение покорно, со страхом и смирением. Сил своих он не преувеличивал, недугом самолюбия не страдал. Я уверен, что, если бы он не смотрел по-солдатски на свой долг, он отказался бы от предложения. Теперь же он считал себя обязанным исполнить царскую волю.

Медовый месяц Шуваева был короток. В нем очень скоро окончательно разочаровались и Государь, и Свита, а затем и в Думе его высмеяли. Очень скоро в Свите не иначе, как с насмешкой, стали отзываться о новом военном министре, сделав его мишенью для своих шуток и острот. Не блиставший умом, простодушный и по-солдатски прямолинейный Дмитрий Савельевич давал достаточно материала для желавших поглумиться над ним. В первый же месяц стало видно, что дни нового министра сочтены.

Вскоре после назначения ген. Шуваева военным министром, между мною и им произошло небольшое недоразумение.

В бытность мою священником Суворовской церкви, к числу самых усердных богомольцев, посещавших эту церковь, принадлежала семья статского советника Лихтенталя.

Она состояла из мужа, чиновника министерства путей сообщения, жены и четырех детей: двух мальчиков и двух девочек. Отец являлся в церковь сравнительно редко, но мать с двумя мальчиками и младшей дочерью не пропускала ни одной службы. При этом дети питали [56] какое-то особое теплое чувство ко мне. После каждой службы они дожидались, пока я выйду из церкви, и затем провожали меня до дверей моей квартиры. Я тоже полюбил этих деток. Назначение меня протопресвитером разъединило нас: мы уже виделись редко.

Летом 1916 года, в один из моих приездов в Петроград, ко мне явился юноша, в котором я с трудом узнал своего прежнего любимца — старшего Лихтенталя. В это время он был студентом Петроградского Политехнического института. Лихтенталь прямо начал с того, что он пришел ко мне, как к «своему батюшке», и что только я один могу помочь его горю. А горе его заключалось в следующем. Он желает поступить в военное училище, а его младший брат, окончивший в этом году курс среднего учебного заведения, — в Военно-медицинскую Академию. И тому, и другому отказано в приеме, ибо отец их — крещеный еврей. Они просили военного министра, — тот тоже отказал. Теперь вся их семья умоляет меня просить милости Государя. При этом Лихтенталь передал мне письмо его отца.

Сообщение моего любимца об его еврейском происхождении явилось для меня совершенной неожиданностью. Я знал эту семью в течение десяти лет, всегда любовался их искренней набожностью, скромностью и вообще прекрасной настроенностью; несколько раз у них на квартире служил молебны; знал, что глава семьи — статский советник. И вдруг эта семья оказывается не имеющею всех прав российского гражданства. Мне стало невыразимо жаль их. Жалость моя еще более усилилась, когда я прочитал письмо отца-Лихтенталя.

Из этого письма я узнал, что, еще будучи студентом университета, он поступил в семью известного писателя Михайловского (Как будто не ошибаюсь; если не у Михайловского, то у другого какого-то известного нашего писателя) гувернером, скоро сроднился с этой семьей и, кажется, под ее влиянием принял христианство, порвав решительно [57] всякую связь с еврейством. Потом он женился на интеллигентной, глубоко верующей, коренной русской девушке, с которой в мире и любви дожил до настоящего времени. Служба его проходила в министерстве путей сообщения, где он дослужился до чина статского советника. Насколько я знал его, он представлялся мне дельным и очень скромным работником. Работал он очень много, довольствовался сравнительно малым заработком. Жили Лихтентали скромно, почти бедно.

Неудача, постигшая его сыновей, совсем обескуражила старика.

— «За что карают моих детей? — писал он мне. — Если я виновен в том, что родился евреем, пусть наказывают меня. Но за что страдают мои дети? Я честно служил Родине, я и детей своих воспитал честными, русскими. И теперь кладут на них пятно, лишая прав русского гражданства. Помогите снять с них этот позор! Облегчите мою душу!»

Такое письмо не могло не взволновать меня. И я пообещал юноше ходатайствовать перед Государем.

В Ставке в это время в числе флигель-адъютантов был князь Игорь Константинович, с большой любовью относившийся ко мне. Прибыв в Ставку, я рассказал ему историю Лихтенталей, передал ему письмо старика с прошением на высочайшее имя и просил его, выбрав подходящее время, доложить обо всем Государю.

На другой день после завтрака Государь спрашивает меня:

— Вы хорошо знаете братьев Лихтенталей? Действительно они — хорошие юноши?

Я рассказал Государю об их отношении к Церкви, ко мне, обо всей их семье.

— Я прикажу, чтобы их просьба была исполнена. Можете уведомить их об этом, — сказал Государь, выслушав мой доклад. Я не верил счастью… [58]

Через несколько дней после этого приехал в Ставку военный министр.

Мы встретились с ним на высочайшем завтраке. Поздоровавшись со мной, он сразу набросился :

— Что вы сделали? Вы подвели Государя! Это возмутительно!

— В чем дело? — спокойно спросил я.

— Да с вашими Лихтенталями, — гневно ответил он. — Вы знаете: несколько дней тому назад вел. княгиня Ксения Александровна обращалась к Государю с такой же точно просьбой, как и ваша, и он ей отказал. Государь отказал родной сестре, а вашу просьбу исполняет. Разве возможно это? Этого не будет!

— Чего вы, Дмитрий Савельевич, волнуетесь? — с прежним спокойствием возразил я. — Я Государя не неволил исполнять просьбу Лихтенталей, а лишь просил его за лично мне известных, безусловно добрых людей. Государь мог уважить или не уважить мою просьбу, как и теперь волен изменить данное мне обещание. Наконец, если и Государю моя просьба неприятна, я готов взять ее обратно.

— Я передоложу это дело, и разрешение будет отменено, — сказал Шуваев.

— Сделайте одолжение, — ответил я.

Вечером перед обедом я подошел к Шуваеву.

— Ну, что — передокладывали? Что Государь? — спросил я.

— Государь остался при прежнем решении, — уже спокойно ответил милый старик. Конечно, этот инцидент ни на йоту не нарушил наших добрых отношений.

Кажется, в ноябре ген. Шуваев был заменен генералом Михаилом Алексеевичем Беляевым, «мертвой [59] головой» (Я его знал по Русско-японской войне, когда я был главным священником I-й Манчжурской армии, а он начальником канцелярии командующего этой армией. Тогда все считали его трудолюбивым, исполнительным, аккуратным, но лишенным Божьего дара, острого и широкого кругозора работником, часто мелочным и докучливым начальником. Таким он остался и до последнего времени. В военные министры он, конечно, не годился.),

как называли последнего в армии. Мне думается, что главную роль в отставке Шуваева сыграла свита. Он не сумел заставить свиту ни уважать его, ни даже считаться с ним. Место прежнего восхищения честным и неподкупным ген. Шуваевым тут скоро было занято полным разочарованием, сопровождавшимся постоянной критикой всех действий, каждого шага неудавшегося министра. В конце концов, вышло так, что свалили Шуваева те же, что и вознесли его.

Кто помог Беляеву взобраться на министерский пост, — затрудняюсь сказать. Для царской свиты он как будто был чужим и малоизвестным человеком. Утверждали, что он был близок к компании Вырубовой и что назначению его способствовала Императрица. Отношение ставки к новоизбранному военному министру было отрицательным. Тут новый выбор считали хуже предшествовавшего.

Летом 1916 года польский вопрос снова привлек к себе особенное внимание. Как известно, еще в августе 1914 г. вел. князь Николай Николаевич обратился к польскому народу с многообещающим воззванием. После этого Польша принесла новые жертвы, не изменив России. Но обещания остались обещаниями. Иначе действовали немцы. Заняв Польшу летом 1915 года, они вскоре затем предоставили ей автономные права.

Русскому влиянию в Польше стала грозить серьезная опасность. Тогда засуетились и наши. В первых числах июня 1916 года в Ставку прибыл министр иностранных дел С. Д. Сазонов [60] со специальной целью добиться окончательного решения польского вопроса. Насколько я помню, проектировалась свободная Польша под протекторатом России, с общими армией, иностранной политикой, судом, финансами, почтой и железными дорогами. Сазонов заходил и ко мне, знакомил меня с проектом нового устройства Польши и просил, если представится случай, поддержать перед Государем этот проект. Как и раньше, Государь был на стороне дарования льгот Польше; Императрица стояла за сохранение status quo. Однако, Сазонову удалось временно одержать победу, хотя, как увидим дальше, бесплодную и дорого обошедшуюся ему.

Как сейчас представляю следующую картину.

29-ое июня, праздник Св. Ап. Петра и Павла. Высочайший завтрак сервирован в палатке в саду. В ожидании выхода Государя тут уже собрались все приглашенные и среди них польский граф, — кажется шталмейстер Велепольский. Минуты за две до выхода Государя приходит министр С. Д. Сазонов, с портфелем в руке, раскрасневшийся, взволнованный. Он явился к завтраку прямо с доклада у Государя. «Поздравьте меня: польский вопрос разрешен!» — обращается ко мне Сазонов, протягивая руку. Только я ответил: «Слава Богу», как вошел Государь и направился прямо к гр. Велепольскому. Я расслышал слова Государя, обращенные к графу: «Вопрос разрешен, и я очень рад. Можете поздравить от меня ваших соотечественников». Сазонов сиял от радости. Оставалось, таким образом, заготовить манифест и объявить народу. Но вместо манифеста получилось нечто иное, для всех неожиданное…

Сазонов из Ставки, чуть ли не в тот же день, уехал в Петроград, а оттуда в Финляндию, чтобы отдохнуть после выигранного «сражения». А 7-го или 8-го июля примчалась в Ставку Императрица и… перевернула все.

С. Д. Сазонов был уволен от должности министра [61] иностранных дел. Заступничество за него Бьюкенена и Палеолога (Английский и французский послы.) не помогло делу. Министром иностранных дел был назначен Б. В. Штюрмер (Министром Вн. дел на место Штюрмера был назначен министр юстиции А. А. Хвостов, а министром юстиции А. А. Макаров. В конце сентября Хвостов был заменен Протопоповым.). Никаких манифестов по польскому вопросу не последовало. Поляки остались с одним поздравлением.

В Ставке знали, что Сазонов слетел из-за польского вопроса; знали и то, что польский вопрос провалился, вследствие вмешательства Императрицы. Изменение принятого Государем и объявленного им решения мало кого удивило. Удивило всех другое — это назначение министром иностранных дел Штюрмера, никогда раньше не служившего на дипломатическом поприще и не имевшего никакого отношения к дипломатическому корпусу. Когда в штабной столовой Ставки за обедом заговорили о состоявшемся новом назначении Штюрмера, ген. Алексеев заметил:

— Я теперь не удивлюсь, если завтра Штюрмера назначат на мое место — начальником штаба.

Сказано было это с раздражением и так громко, что все могли слышать. Мы вступили в такую полосу государственной жизни, когда при выборе министров близость к Распутину ставилась выше таланта, образования, знаний, опыта и всяких заслуг. Штюрмер был другом Распутина… И этим компенсировал всё… Теперь Штюрмер был всесилен. С января он состоял председателем Совета Министров.

Умный и прозорливый старик Горемыкин для курса данного времени оказался непригодным.

В июле месяце в Петроград приехал Греческий королевич Николай. Германофильство Греческого короля [62] Константина, зятя Императора Вильгельма, во время войны возбудило большие опасения не только в русском обществе, но и в самой Греции. Королевич Николай прибыл теперь в Петроград с целью не только реабилитировать своего брата в глазах Государя, но и обеспечить ему поддержку России, в случае волнений в Греции. Положение королевича Николая в России оказалось незавидным. Ему на каждом шагу подчеркивали вероломство его брата. Даже близкие его сторонились. Я проезжал станцию Жлобин, когда там встретились два поезда: королевича Николая, шедший из Киева, и вел. князя Бориса Владимировича, шедший в Киев. Мне там рассказывали, что поезда бок о бок простояли что-то около полутора часов, но вел. князь, на сестре которого был женат королевич Николай, демонстративно отказался навестить его.

В половине июля, в одно из воскресений, я служил литургию в Павловском дворце, а потом завтракал у князя Иоанна Константиновича, которому королевич Николай приходился двоюродным братом. За столом говорили о греческом госте с большой холодностью, если не сказать — с пренебрежением. Говорили, что и у царя королевич Николай встретил не особенно теплый прием. Общество тогда горячо приветствовало курс, взятый в отношении представителя, хоть и родственного нашему двору, но враждебного России короля.

В начале июля я был приглашен в Киев на освящение нового военного (для убитых на войне) кладбища. Идея устройства такого кладбища принадлежала генералу Н. И. Иванову. Им же были найдены и нужные средства. Естественно, что собираясь, с разрешения Государя, уезжать в Киев, я, после царского завтрака во дворце, спросил Николая Иудовича:

— А вы поедете на освящение?

— Да, я хотел бы поехать, но Государь не говорит об этом ни слова, — ответил обиженным тоном старик. [63]

— Государь может не догадаться о вашем желании. Вы бы сами напомнили ему, — возразил я.

— Нет, нет! Если Государь сам не прикажет мне, я напоминать ему не стану. Государь знает, что устройство кладбища — мое дело, — запротестовал Николай Иудович.

Тогда я решил разрешить вопрос. Подошедши к Государю, я прямо обратился к нему:

— Ваше величество! Завтра я уезжаю в Киев на освящение нового военного кладбища. Может быть, вы признаете возможным разрешить и Николаю Иудовичу отбыть туда же. Он ведь инициатор и устроитель этого кладбища.

— Ну, конечно! — ответил Государь и, подошедши к Николаю Иудовичу, сказал ему:

— Вам следовало бы вместе с о. Георгием проехать в Киев на освящение кладбища. Вы ничего не имеете против этого?

— Слушаю, ваше величество, — ответил Николай Иудович.

На другой день мы — Николай Иудович и я — в его вагоне отбыли в Киев. Вместе с нами ехал состоявший при Николае Иудовиче, полк. Б. С. Стеллецкий.

Часов в 10 вечера Николай Иудович улегся спать. А я с полк. Стеллецким беседовали за полночь.

Говорили о многом, но у меня ярко запечатлелась одна часть нашей беседы.

— Позвольте мне быть совершенно откровенным с вами, — обратился ко мне полк. Стеллецкий.

— Пожалуйста, — ответил я.

— Я вас очень обвиняю в том, что вы не пользуетесь настоящим своим положением и не делаете всего, что могли бы сделать, — начал Стеллецкий. — Вы [64] могли бы быть всемогущим. Разве вы не видите, как Государь относится к вам. Когда он выходит к завтраку, он ищет глазами прежде всего вас, он к вам всегда исключительно внимателен, он не отказал бы вам ни в какой просьбе.

— Царское внимание и помощь мне в делах моей службы я глубоко ценю и никогда их не забуду. Но эксплоатировать царское внимание и мешаться в дела чужие я не могу, — ответил я.

На другой день мы присутствовали на освящении, которое совершал еп. Василий, ректор Академии. Я сослужил ему и приветствовал речью прибывшую на торжество Императрицу Марию Федоровну.

В конце августа слетел с своего поста обер-прокурор Св. Синода А. И. Волжин.

Честный, прямой и благородный, он, как мы видели, не пошел по пути компромиссов и этим сразу восстановил против себя «Царское». Что он отказался от знакомства со «старцем» и уклонился от визита Вырубовой, уже одного этого там не могли простить ему. Но он, кроме того, вел борьбу не на жизнь, а на смерть с митрополитом Питиримом. При поддержке своих верных друзей, как и надо было ожидать, митрополит Питирим победил.

Упорные слухи об уходе Волжина начали распространяться, по крайней мере, за месяц до отставки его. Как только запахло трупом, начали слетаться «орлы». Надо сказать, что в виду «средостения» между царем и обер-прокурором, еще более усилившегося после того, как рука об руку со «старцем» пошел Петроградский митрополит, обер-прокурорское кресло стало особенно жестким и даже опасным. Честных и сильных людей привлекать оно не могло.

Зато к нему потянулись ничтожества, сильные своей беспринципностью и угодливостью, понявшие, что и они теперь могут попасть в [65] разряд министров. Все эти искатели приключений теперь бросились к митрополиту Питириму, уверенные, что выбор нового обер-прокурора будет всецело зависеть от связанного тесной дружбой со «старцем» и пользующегося беспримерным доверием «Царского Села», Петроградского митрополита. Теперь в гостиной митрополита пресмыкались: чуждый не только духовному, но и военному делу, делавший карьеру на каких-то сомнительной учености занятиях, генерал от артиллерии Н. К. Шведов (В августе ген. Шведов заезжал ко мне и очень долго доказывал, что он большой знаток церковных дел и чуть ли не больше всего читает церковные книги. На всякий случай, он и меня хотел убедить, что из него вышел бы очень хороший обер-прокурор. Ген. Н. И. Иванов рассказывал мне, что ген. Шведов настойчиво предлагал ему познакомить его с Распутиным. Сам он для «старца» был свой человек. Ген. Шведов сумел понравиться царице. Последняя 17 сентября 1915 г. писала своему мужу:

«вместо Самарина есть другой человек, которого я могу рекомендовать, преданный, старый Н. К. Шведов, — но, конечно, я не знаю, найдешь ли ты, что военный может занимать место обер-прокурора Синода. Он хорошо изучил историю Церкви, у него известная коллекция молитвенников — будучи во главе Академии по востоковедению, он также изучил церковь — он очень религиозен и бесконечно предан (называет нашего друга «Отец Григорий»), и говорил хорошо о нем, когда он виделся и имел случай разговаривать со своими учениками в армии, куда он ездил повидаться с Ивановым. Он глубоко лойялен — ты знаешь его гораздо лучше, чем я, и можешь судить, вздор ли это или нет, — мы только вспомнили о нем потому, что он очень хочет быть мне полезным, чтобы люди меня знали и чтобы быть противовесом «некрасивой партии» — такой человек на высоком месте полезен, но, повторяю, ты знаешь его характер лучше, чем я» (Письмо Императрицы Александры Феодоровны к Императору Николаю II, Т. I, стр. 250).

Императрица очень неудачно рекомендовала ген. Шведова в обер-прокуроры Синода. Распутинец Шведов был слащавой и бесцветной личностью, совсем негодной для такого поста.), один совсем небольшого ранга, но большой канцелярии чиновник, с титулом и очень знатным родством [66] (Жевахов), и директор Петербургских высших женских курсов, «славившихся», как рассказывали тогда, большой распущенностью, Николай Павлович Раев. Все три претендента на обер-прокурорское кресло были верными распутинцами.

Ближе всех к митрополиту Питириму был Раев, ибо в свое время теперешний митрополит пользовался покровительством его отца, Петербургского митрополита Палладия (Раева), выдвинувшего Питирима, когда он был архимандритом, на пост ректора Петербургской Духовной семинарии.

Н. П. Раев раньше не служил в духовном ведомстве. Вся его служба прошла на педагогическом поприще. Близость его к Церкви выражалась лишь в том, что отец его († 6 дек. 1898 г.) когда-то был Петербургским митрополитом. О занятии обер-прокурорской должности год тому назад Н. П. Раев, уже близившийся к преклонному возрасту (ему тогда было за 60 лет), не мог и мечтать. Подготовки к несению ее, как и достаточных для столь высокого поста качеств и дарований, он не имел. Но… из трех «орлов» он всё же был лучший. Для видимости же ухватились за его родство с митр. Палладием, обеспечивавшее будто бы ему большое знакомство с церковною жизнью, и серьезное понимание ее нужд. Императрицу это окончательно подкупило. И Раев стал обер-прокурором.

Во время пребывания Императрицы в Ставке в сентябре 1916 года я в беседе с нею после одного из высочайших завтраков, коснулся церковных дел. Зная, что Императрица искренне и серьезно интересуется всем, касающимся церкви и религиозно-нравственного воспитания народа, я заговорил о настроениях в нашей церковной жизни, о необходимости неотложных и решительных исправлений и улучшений в системе церковного управления, церковной дисциплины, церковного [67] законодательства, приходского, школьного дела, о необходимости принятия скорых и настойчивых мер к проведению в жизнь таких улучшений. Императрица внимательно выслушала меня, согласившись с моими наблюдениями и доводами и… поручила мне с моими думами обратиться к новому обер-прокурору.

— Он человек чрезвычайно умный, отличный администратор: он бесподобно поставил женские курсы (И первое, и второе было совершенно ошибочно: Раев не отличался ни умом, ни административными способностями; курсы его были скорее плохими, чем хорошими.), кроме того, он прекрасно знает церковную жизнь, — ведь отец его был митрополитом, — добавила мне Императрица.

Мне оставалось откланяться и исполнить затем царское поручение.

23 сентября я присутствовал на заседании Св. Синода и тут впервые увидел Раева. В парике ярко черного цвета, с выкрашенными в такой же цвет французской бородкой и усами, с чуть ли не раскрашенными щеками, в лакированных ботинках, — он производил впечатление молодившегося старика довольно неприличного тона. В Синоде он держался очень просто, но «чрезвычайного» ума у него заметно не было. Скорее и в уме у него сказывалась простота. По отношению к митрополиту Питириму новый обер-прокурор держался слишком почтительно, заискивающе. Словом, рекомендация Императрицы вдребезги разбилась о действительность. Правда, по первому синодальному заседанию я не мог определить, насколько хорошо знаком Раев с синодальными делами, но ссылка Императрицы на то, что Раев — сын митрополита, не имела для меня никакой цены уже по тому одному, что сам митрополит Палладий был очень плохим митрополитом. [68] На этом заседании мы условились с Раевым, что 24-го сентября в 5 час. вечера я заеду к нему на квартиру (на Миллионной), чтобы, по поручению Императрицы, побеседовать с ним о церковных делах.

В назначенный час я прибыл к Раеву.

Раев принял меня просто и чрезвычайно приветливо, точно мы с ним давно были знакомы. Обменявшись несколькими общими фразами, я приступил к делу: изложил ему свой разговор с Императрицей, закончившийся пожеланием последней, чтобы я своими наблюдениями и выводами поделился с новым «дельным и опытным в церковной жизни» обер-прокурором. Раев слушал меня не то небрежно, не то рассеянно, молча; очень часто зевал, причем всякий раз ладонью закрывал рот. Меня это начинало нервировать. «Чем объяснить такое поведение «чрезвычайно умного» обер-прокурора?» — задавал я сам себе вопрос. Неинтересен для него предмет беседы? Тогда что же могло интересовать его, как церковного деятеля? Может быть, я не умею заинтересовать его? Но я говорил, хотя и сжато, но горячо, с увлечением и огнем, и уже, — казалось мне, — моя горячность должна была бы расшевелить его. Оставалось предположить одно из двух: либо он в этот день чувствовал особую усталость, либо вообще серьезные дела не могут интересовать его.

Вошедшая в гостиную хозяйка прервала нашу беседу. Она представляла полный контраст своему мужу: молодая (лет 30), стройная и красивая, как казалось, широко образованная и умная — она производила впечатление интересной русской женщины. В данное время она состояла директриссой высших женских курсов, заняв место мужа, после назначения его обер-прокурором. Раев быстро вскочил, точно обрадовавшись случаю прекратить разговор, и представил меня жене. Она пригласила нас пить чай.

Мы перешли в соседнюю, очень [69] уютную комнату, в углу которой на красивом столике весьма изящно был сервирован чай. Начался общий разговор. Хозяйка восторгалась своими курсами, а еще более митрополитом Питиримом. Имя последнего то и дело слышалось в разговоре, причем наделялось отборными эпитетами: «умный, талантливый, симпатичный, удивительный», и пр. и пр. К сожалению, ни с одним из этих эпитетов я не мог согласиться, но возражать хозяйке считал неудобным и неблагоразумным, а главное — бесполезным. Обер-прокурор всё время молчал, причем, то и дело заглядывал в мою чашку, не допита ли она. И как только чашка кончалась, схватывал ее и передавал хозяйке, которая вновь ее наполняла.

Я несколько раз пытался перевести разговор с митрополита Питирима, где я не мог быть искренним, и с женских курсов, которые меня совсем не интересовали, на серьезные, современные церковные вопросы. Но тут хозяйка заявляла, что в церковных делах она разбирается слабо и мешаться в них не станет, а поставленный у кормила церковного правления хозяин по-прежнему упорно молчал и изредка зевал.

Уехал я от Раева с совершенно определенным убеждением, что этот господин по какой-то злой насмешке судьбы попал в церковные кормчие. В какой-либо другой, только не в высшей церковной сфере, следовало ему искать применения своих небогатых сил. У меня не оставалось никакого сомнения, что я со своими думами и тревогами обратился совсем не по адресу, и что нельзя ждать Церкви какого-либо толку от нового обер-прокурора, хотя и был он, не в пример другим, митрополичьим сыном.

На следующий день — 25 сентября — Св. Синод, с митрополитом Питиримом и обер-прокурором во главе, выезжал в Царское Село, чтобы поднести Императрице икону и адрес по случаю двухлетней годовщины служения ее сестрой милосердия. Предложение поднести [70] Императрице адрес и икону было сделано митрополитом Питиримом. Исполняя теперь, в виду отсутствия митрополита Владимира, обязанности первоприсутствующего в Синоде, он изо всех сил старался угодить царице. Возражать против такого предложения кому-либо из членов Синода было и трудно, и небезопасно.

В назначенный час члены Синода собрались на Царскосельском вокзале в особом салоне. Прибыл и обер-прокурор. Не найдя в салоне митрополита Питирима, он быстро удалился и топтался у дверей вокзала, пока не прибыл митрополит. Уже сопровождая митрополита, он снова появился в салоне. Лакействование г. Раева перед митрополитом Питиримом слишком бросалось в глаза.

Императрица приняла нас в Царскосельском Александровском дворце. Прием был бесцветный. Поднесли икону, адрес… Царица, как будто недоумевавшая, за что же ее чествуют, произнесла несколько шаблонных фраз, а затем простилась с каждым. Этим и кончилось дело. На обратном пути я не мог отвязаться от мысли: зачем мы ездили? Чувствовалась фальшь, подыгрывание, втирание очков — ненужные, а, может быть, и вредные для дела.

Незадолго перед тем Императрице представлялся в этом же зале Самарский епископ Михаил (Богданов). Предупрежденный кем-то, что, по окончании аудиенции, представляющийся должен удаляться не оборачиваясь, задом, преосв. Михаил, простившись с царицей, попятился назад и не попал в дверь, а натолкнулся на колонну, на которой стояла драгоценная ваза. Ваза упала и разбилась. На суеверную Императрицу этот случай произвел удручающее впечатление. Почти одновременно с назначением Раева обер-прокурором на должность товарища обер-прокурора Св. Синода был назначен князь Н. Д. Жевахов, до того — времени служивший чиновником канцелярии Государственного Совета. Из всех прав, которыми этот [71] маленький князек желал воспользоваться для создания быстрой карьеры, несомненным, кажется, было одно: он приходился родственником по боковой линии Св. Иоасафу Белгородскому. Все прочие его права и достоинства подлежали большому сомнению: князек он был захудалый; университетский диплом не совсем гармонировал с его общим развитием; деловитостью он совсем не отличался.

Внешний вид князя: несимпатичное лицо, сиплый голос, голова редькой — тоже были не в его пользу. Однако, кн. Жевахов совсем иначе мыслил о своей особе и, как мы видели, при падении Волжина метил попасть из третьестепенных чиновников канцелярии Государственного Совета в обер-прокуроры Св. Синода. А для «верности» родственник Святителя Иоасафа завязал дружеские отношения с Распутиным и добился внимания Императрицы (Представитель Высшего монархического совета в Болгарии, председатель Монархического объединения в Софии и председатель Бюро объединенных русских организаций и союзов в Болгарии, б. иркутский генерал-губернатор А. И. Пильц, писал 1-го мая 1924 г. председателю Высшего монархического совета:

«Из доклада во время заседания целого ряда членов Совета (Монархического объединения в Софии) выяснилось следующее:

1) что Р. Г. Моллов перед и во время назначения кн. Жевахова был директором Департамента полиции и, по его заявлению, в его руках был ряд секретных документов, исчерпывающим образом доказывающих ту гнусную роль, которую играл г. Жевахов в деле развала нашей церкви, и те приемы, к которым он прибегал для получения назначения.

2) В. П. Никольский, в то время занимавший должность начальника штаба Корпуса жандармов, заявил, что по получавшимся тогда донесениям личность г. Жевахова и его происки вызывают к нему самое отрицательное отношение.

Я лично хорошо помню, будучи губернатором в Могилеве, какое отрицательное впечатление произвел кн. Жевахов, и то насмешливое, пренебрежительное отношение, какое ему выказано во время приезда его (с Иконой) в Ставку большинством лиц, чтивших настоящую веру и истинное благочестие, а не низкий карьеризм, прикрываемый личиной фарисейства». (Копия этого письма хранится у меня).

В 1918-1919 гг. Жевахов с митрополитом Питиримом жили в Пятигорске, а в самом начале января 1920 г. они переехали в Екатеринодар и поселились у митрополита Антония (Храповицкого), тогда управлявшего Кубанскою епархиею.

Скоро митрополит Питирим заболел и 20 января 1920 г. скончался, а Жевахов за несколько дней до смерти митрополита Питирима куда-то уехал. Когда я на другой день, после отъезда Жевахова зашел к митрополиту Антонию, он встретил меня следующими словами: «Вот сукин сын Жевахов. Уехал, не заплативши моему Федьке (келейнику) за то, что тот ему прислуживал, сапоги чистил; даже не заплатил за ваксу, которую Федька для него за свои деньги покупал. А Питирима Жевахов обокрал: украл у него золотые часы (двое или трое золотых часов) и 18 тысяч рублей Николаевских денег, которые были зашиты в теплой питиримовской рясе. Распорол рясу и вынул оттуда деньги».

Управляющий канцелярией Заграничного русского Синода, Е. И. Махараблидзе писал мне: «Митрополит Антоний помнит, как Жевахов обокрал митрополита Питирима в Екатеринодаре. Помнит его и келейник Ф. Мельник, ныне иеромонах Феодосий». (Письмо Е. И. Махараблидзе хранится у меня).

И такие грязные субъекты попадали чуть ли не в кормчие Российского церковного корабля! Ведь товарищ обер-прокурора Св. Синода был большой и влиятельной персоной в церковном управлении. О, tempora, о mores !).

В конце 1915 года кн. Жевахов сделал, было, попытку обратить на себя внимание и Государя, но это ему как будто слабо удалось. Тут я должен немного уклониться в сторону. [72] Как я уже писал, при Ставке находилась икона Явления Божией Матери Преп. Сергию, написанная на доске от гроба преп. Сергия. Мистически настроенной царице этого было мало. Она вообще всюду искала знамений и чудес, а в это время — в особенности. Разные же сновидцы и предсказатели, которых, к сожалению, всегда слишком много было на нашей русской земле, то и дело сообщали ей чрез ее приближенных или ей [73] непосредственно — о своих вещих снах и видениях, которые иногда сводились к тому, что следует лишь в Ставку или на фронт привезти такую-то Чудотворную икону, и тотчас Господь пошлет армии победу. Императрица принимала такие вещания к сердцу и просила Государя распорядиться о доставлении той или иной Чудотворной иконы в Ставку.

Государь же сообщал мне о желании ее величества. Мое положение в таких случаях бывало очень щекотливым. Отнюдь не отрицая благодатной силы, осеняющей Св. Иконы, я всё же не мог не сознавать, что рекомендуемый способ достижения победы нельзя признать верным и даже безопасным.

У меня стоял в памяти пример пленения филистимлянами Ковчега Завета, который евреи, для обеспечения себе победы, вывезли на поле сражения, и последовавшего при этом разгрома еврейских войск. Чтобы помощь Божия пришла к нам, мы должны были заслужить ее, а для этого, конечно, недостаточно было привезти в Ставку ту или другую икону. Злоупотребления и даже неосторожность в этой области, не принося пользы военному делу, могли подрывать и убивать веру. Но меня могли не понять и за выражение несочувствия желанию царицы легко обвинить в неверии. Всё же я несколько раз в осторожной форме высказал Государю свое мнение. Он как будто соглашался со мной и не настаивал на исполнении желания Императрицы. Таким образом за всё время пребывания Государя в Ставке всего дважды привозили Чудотворные иконы. В первый раз была привезена Песчанская Икона Божией Матери из Харьковской епархии, во второй — Владимирская Икона Божией Матери из Московского Успенского Собора. На этих событиях я должен остановиться.

Не помню точно, когда именно, — кажется, в октябре 1915 г. я получил телеграмму от кн. Жевахова из Харьковской губернии, извещавшую меня, что он, по повелению Императрицы, привезет в Ставку [74] такого-то числа Песчанскую Чудотворную Икону Божией Матери.

Поводом к отправлению Иконы в Ставку, как рассказывает, опираясь на «Воспоминания» (Мюнхен 1923 г.) Жевахова, листовка, изданная в 1927 г., послужило следующее: «В 1915 г., во время войны, св. Иоасаф в явлении одному верующему военному врачу по поводу ранее показанных им ужасов, ожидающих Россию, сказал: «Поздно! теперь только одна Матерь Божия может спасти Россию. Владимирский образ Царицы Небесной, которым благословила меня на иночество мать моя, и который ныне пребывает над моею ракою в Белгороде, также и Песчанский образ, что в селе Песках, подле г. Изюма, обретенный мною в бытность мою епископом Белгородским, нужно немедленно доставить на фронт, и пока они там будут находиться, до тех пор милость Божия не оставит Россию. Матери Божией угодно пройти по линиям фронта и покрыть его своим омофором от нападений вражеских. В иконах сих источник благодати. И тогда смилуется Господь по молитвам Матери Своей».

Это сновидение было доложено Жеваховым Императрице. В какой форме дала приказание Императрица привезти икону в Ставку, — это осталось не выясненным. Забыла ли она, или не успела сообщить Государю о данном ею Жевахову поручении, факт тот, что Государя она не известила. По получении телеграммы, я немедленно доложил Государю, что по повелению ее величества прибывает Икона. Мой доклад для царя оказался полной новостью, которую он принял с нескрываемым удивлением, сказав мне: «Странно! Ее Величество ни словом не предупредила меня об этом».

Это, действительно, было странным, ибо они переписывались почти ежедневно.

Государь всё же поручил мне встретить Св. Икону и поставить ее в Штабном храме. Никаких военных [75] нарядов при встрече иконы Государь не велел устраивать, — не до них тогда было, — ибо Ставка переживала тяжелую пору.

В назначенный час я выехал на вокзал к поезду, с которым должна была прибыть Св. Икона. Святыню в особом салон-вагоне сопровождали кн. Жевахов и священники. Приложившись к Св. Иконе, я перенес ее в крытый автомобиль, в котором все мы направились в штабную церковь. Там на паперти святыню встретило духовенство в облачениях с певчими, при колокольном звоне. Внеся Св. Икону в церковь, я облачился, и все мы вместе отслужили пред нею молебен (Бывший во время войны начальником моей канцелярии, Е. И. Махараблидзе думает, что я на вокзал не выезжал, а встретил Икону у храма и после этого служил молебен. Думаю, что память мне не изменяет: и сейчас очень ясно я представляю Икону, поставленную у южной стены вагона, а у восточной части стоявший большой сундук с мундирами и регалиями Жевахова; ясно представляю и духовенство в облачениях, встретившее меня с Иконой на паперти штабного храма.).

Когда мы ехали с вокзала, кн. Жевахов спросил меня: почему войска не участвуют во встрече? Я объяснил ему, что войск в Ставке очень мало и, кроме того, и они, и Штаб сейчас очень заняты военной работой, — поэтому, Государь распорядился не делать парада, а просто перевезти Св. Икону в штабную церковь (Чтобы проверить себя, я запросил Е. И. Махараблидзе. Он ответил мне: «Встречи с крестным ходом не было, т. к. не хотели выбивать жизнь Ставки из колеи, да и поздно получилось извещение, не успели бы сделать такой большой наряд. Государь дал согласие привезти Икону на автомобиле». (Письмо Махараблидзе).

Жевахов желал, чтобы Икона была отправлена на фронт и пронесена по боевой линии. И Государь, и начальник штаба, ген. М. В. Алексеев, в виду положения фронта, признали это невозможным. В своих «Воспоминаниях» Жевахов вину за неторжественную встречу и за недопущение Иконы на фронт взвалил на меня. Я будто бы осмелился даже произнести кощунственные слова: «Да разве мыслимо носить эту икону по фронту! В ней пуда два весу… А откуда же людей взять? Мы перегружены здесь работой, с ног валимся. Это Петербург ничего не делает, ему и снятся сны, а нам некогда толковать их, некогда заниматься пустяками». Не помню, чтобы я сказал такие слова. Но что либо подобное мог сказать, т. к. петербургские сны причинили Ставке немало забот и хлопот. Превознося до небес распутинца митрополита Питирима, Жевахов считал меня, из-за недопущения Иконы на фронт, главным виновником всех, постигших Россию, несчастий, проявившим неверие и неуважение к святыне. А в изданной в 1927 г. листовке с изображением Песчанской иконы Божией Матери я назван церковным злодеем, которого достанет в свое время рука Божия, ибо «Мне отмщение и Аз воздам».

На эти очевиднейшие глупости и гнусности я считал лишним отвечать.).

В церкви кн. Жевахов остался недоволен, когда я сказал [76] ему, что Св. Икону мы поставим около правого клироса: ему хотелось, чтобы она всё время стояла посредине церкви. Затем кн. Жевахов высказал пожелание, чтобы ежедневно перед прибывшей Иконой служился молебен Божией Матери. Я ответил, что у нас и так ежедневно служится молебен Пресв. Богородице перед иконой из Троицко-Сергиевской Лавры.

— Это особое дело, а перед прибывшей надо другой молебен служить, — возразил мне князь. Я ему ответил, что считаю это лишним, так как, хотя теперь у нас в храме будет две чтимых иконы Божией Матери, но Божия то Матерь остается одна. Ей мы ежедневно и будем молиться. И это князю не понравилось. Когда мы выходили из храма, он, остановившись на паперти, с самым серьезным видом обратился ко мне:

— А как вы думаете: не обидится на нас Божия Матерь, что мы Ее икону всё же не очень торжественно встретили. Я, — знаете, — боюсь, как бы от этого худо не вышло…

— Будьте спокойны, князь, — ответил я ему, — Божия Матерь бесконечно мудрее и меня, и вас. Я [77] уверен, что Она не обращает внимания на такие пустяки.

Кн. Жевахов, кроме Св. Иконы, привез с собою большой сундук с парадным камер-юнкерским мундиром и прочими нарядами, решивши, как важный посланец, представиться его величеству. По приезде в Ставку он спросил меня, как бы ему получить высочайшую аудиенцию. О желании кн. Жевахова я сообщил генералу Воейкову. Последний, однако, решил, что можно обойтись и без специальной аудиенции.

— А если кн. Жевахов желает, чтобы Государь обратил на него внимание, то пусть на всенощной станет у дверей, через которые Государь проходит в церковь, — с ядовитой улыбкой заметил Воейков. Генерал Воейков намекнул тут на жалкий вид Жевахова, который не мог не обратить на себя внимание Государя. Если память не изменяет мне, то всё же Государь, по моей просьбе, потом принял кн. Жевахова.

Интересен финал поездки Жевахова с иконами в Ставку. Вот, что рассказывает очевидец, служивший церковником в Феодоровском Государевом соборе, а во время войны в церкви Ставки, ныне почтенный протоиерей А. Ф. Крыжко:

«Прибывший с Жеваховым Песчанский священник приехал в штабную церковь отдельно и привез с собою в новом футляре-складне довольно запущенную Владимирскую икону Божией Матери, родительское благословение Святителя Иоасафа. Размеров она была приблизительно 7 на 6 вершков. Эту икону я немедленно же установил на царском месте, т. е. на левом клиросе на переднем плане и зажег перед ней лампаду. С этого места она и была взята обратно.
Через довольно продолжительное время появился опять в Могилеве Жевахов, и было назначено отправление Песчанской иконы на вокзал. [78] После совершенного соборне молебствия, при довольно большом числе молящихся, икона была вынесена в пассажирский автомобиль и отправлена на вокзал…

За семь лет своего пребывания в Царском Селе, я имел близкие отношения к Походной церкви собственного его величества Сводного пехотного полка, а затем к Феодоровскому Государеву собору, где мне пришлось видеть много негодных людишек, которые не стеснялись спекулировать и на святынях, и на вере других людей.

Очень часто, бывало, являлись к ктитору указанных храмов полковнику Дмитрию Николаевичу Ломану и представляли за «величайшие святыни» старые иконы и такие же предметы из церковной утвари. И всё это нужно было не только принять и поставить в названных храмах, на видном месте, но и непременно доложить об этом их величествам, т. к. это были: или «величайшие святыни» или редчайшие по своему художественному замыслу и драгоценнейшие вещи, которые они жертвуют храму. По уверению сих господ, иконы имели обычно в своем формуляре или необыкновенные чудеса, которые уже совершились, но почему-то не записаны в историю, или эти чудеса имеют тут совершиться, если с верой будут прибегать к их заступничеству, о чем такому-то благочестивому старцу или старице был сон. Церковные предметы вели свою родословную чуть ли не от Св. Ольги, бабушки Владимира-Красного Солнышка. О всех этих достоинствах представляемого они имеют всеподданнейше их императорским величествам лично доложить… Было таких сотни, и некоторым удавалось «доложить» на орден, чин, должность или повышение в ней, смотря по тому, как об этом информированы их величества Анной Александровной Вырубовой. Все же, коим не удавалось «доложить», обыкновенно апеллировали к нам — причту и даже солдатам-уборщикам. Отказ в докладе обыкновенно [79] формулировался ими, как измена Государю окружавших его лиц, за что постигнут царя и Родину величайшие бедствия.

Подобное впечатление произвел на меня и Жевахов. Когда я увидел, что настоятель храма, в котором пребывает Песчанский образ, по прибытии на ст. Могилев, от иконы отстранен, я сейчас же определил, что он (Жевахов) приехал своей гнусной персоной делать протекцию образу исключительно с тем, чтобы всеподданнейше доложить о каком-нибудь сне благочестивого старца или старицы и получить награду.

На второй день по прибытии в Ставку образа к концу вечерни явился Жевахов в церковь в придворном мундире. По окончании службы, когда народ вышел, и храм был уже заперт, проходя от свечного ящика, я заметил на царском месте пред иконой — родительским благословением Св. Иоасафа — г. Жевахова, который тихим повествовательным тоном что-то объяснял церковникам Семейкину и Макарову. Имея обыкновение не оставлять церкви, пока не выйдут все посторонние, я остался ждать в алтаре конца интимной беседы доброго князя с простыми солдатами, которая продолжалась минут 15. Догадываясь, что он им говорил об истории указанной иконы, я, после ухода его, спросил у них, о чем он говорил. Они ответили, что он всё время внушал им, что икона эта — великая святыня, которых в России не много, и дал по книжке написанного им жития Св. Иоасафа. Я им, смеясь, заметил: «За его протекцию иконе и подарок постарайтесь же и вы сделать ему протекцию, чтобы он получил награду».

После отправления на вокзал Песчанского образа, явились в церковь 5 человек уборщиков и принялись убирать. Ожидая конца уборки, я приводил в порядок свечной ящик. Минут через 30-35 после закрытия храма вдруг раздался частый и сильный стук в железные западные двери. Предполагая, что кто-либо идет в [80] церковь из высочайших особ или высокопоставленных лиц, а сопровождающее их лицо стучит так громко и настойчиво, чтобы скорее открыть, я приказал рабочим моментально свернуться, а сам поспешил к выходу. Когда открыли дверь, то я увидел пред собой с трясущейся нижней губой и перекошенным от злобы лицом Жевахова, который с шипением и слюной набросился на меня, почему мы не отправили на станцию икону — родительское благословение Св. Иоасафа. Я ему на это ответил: «Простите, ваше сиятельство, я иконы только принимаю и храню, а не отправляю. Если вы приехали взять эту икону, пожалуйста, возьмите, т. к. я вас знаю и доложу своему начальству, что она взята вами». Ответив мне: «Да», он быстро прошел на левый клирос к нужной ему иконе. Я следовал вместе с ним и, подойдя к образу, убрал лампаду. После этого Жевахов ударил по левой и правой створке, как бы невидимого врага в правую и левую щеку, закрыл таким образом футляр, схватил его подмышку и, злобно бормоча что-то, пошел к выходу. Сопровождая его, я вышел на паперть храма, где стоял ожидавший Жевахова открытый автомобиль. Тут стояли церковник Семейкин и несколько человек солдат-уборщиков, которые были свидетелями вместе со мной возмутительнейшего обращения Жевахова с этой иконой.

Подойдя к автомобилю, он бросил ее на сиденье, а затем вошел в него, запахнулся в свою Николаевскую шинель и уселся на икону. Когда Семейкин подбежал к нему и крикнул: «На икону сели, ваше сиятельство», то «сиятельство», не обращая внимания на это предупреждение, крикнуло шоферу: «На вокзал», и так уехало. Семейкин, повернувшись ко мне, сказал: «Какой же он сукин сын!» На это я ему ответил: «Вероятно, не получил награды». (Из письма А. Ф. Крыжко).

Владимирская икона Божией Матери была привезена в Ставку, в субботу перед праздником Св. Троицы, [81] 28-го мая 1916 года, по желанию Императрицы Александры Федоровны и вел. княгини Елисаветы Федоровны. Ее сопровождали протопресвитер Московского Успенского Собора Н. А. Любимов, протоиерей Н. Пшенишников и протодиакон К. В. Розов. В Могилеве на вокзале она была встречена архиепископом Константином, и крестным ходом, при участии викарного епископа Варлаама, меня и всего городского духовенства, была перенесена в штабную церковь. Около дворца был отслужен молебен, в присутствии вышедшего на встречу Св. Иконе Государя с Наследником и чинов его штаба, которые затем провожали Икону до храма. На другой день я совершил торжественную литургию в сослужении протопр. Любимова и протодиакона Розова. В Духов день совершил литургию протопр. Любимов с протодиаконом Розовым. Торжество встречи великой святыни на многих произвело большое впечатление. Милого же мальчика — Наследника больше всего заинтересовали прибывшие с иконой протопресвитер Любимов и протодиакон Розов.

И при встрече иконы, и при богослужениях в следующие дни он буквально не сводил глаз с этих великанов, поразивших его и своим ростом, и своей тучностью. 29-го мая перед завтраком француз Жильяр прочитал мне следующую заметку, сделанную 28-го мая Наследником в своем дневнике: «сегодня видел батюшку 13 пудов, диакона 12 пудов — пара 25 пудов».

СОДЕРЖАНИЕ

Вам могут быть интересны эти публикации:

cism > < IIA-CIA-PART3 > < 200-120 > < cism > < 1z0-062 > < 810-403 > < 70-347 > < 1z0-062 > < 200-120 > < 352-001 > < 300-115 > < 70-486 > < EX200 > < pmp > < 100-105 > < 70-534 >

Top