Вся русская литература пропитана духом Православия. А иначе и не могло быть, так как русский народ всегда был глубоко верующим. И только с утверждением советской власти, когда все, связанное с религией, было запрещено, появились в массовом количестве и поощряемые государством светские произведения антирелигиозной направленности. На них воспитывались советские люди, им внушали, что религия – якобы опиум для народа. Однако дореволюционная литература не могла быть окончательно предана забвению, так как народ не может жить без своих духовных корней. В этих целях советскими литераторами были выбраны те произведения, которые, с их точки зрения, не представляют никакой опасности для антирелигиозной пропаганды. Произведения великих русских писателей и поэтов всегда трактовались как патриотические, лирические, но отнюдь не как религиозные. Нами будут рассмотрены произведения наиболее известных писателей и поэтов, а именно: Пушкина, Достоевского, с тем, чтобы прояснить, какую роль православная духовность занимает в их произведениях.
Обширная литература о Пушкине почти всегда старалась обходить такую тему и всячески выставляла его либо как рационалиста, либо как революционера, несмотря на то, что наш великий писатель был полной противоположностью подобным понятиям. Исключительное свойство художественного таланта Пушкина, столь глубоко захватывающего всю внутреннюю жизнь своего читателя, заключается именно в том, что он описывает различные состояния души человеческой не как внешний наблюдатель, метко схватывающий оригинальные и характерные проявления жизни и духа человеческого: нет – Пушкин описывает своих героев как бы изнутри их, раскрывает их внутреннюю жизнь так, как ее опознает сам описываемый тип. В этом отношении Пушкин превосходит других гениальных писателей, например, Шиллера и даже Шекспира, у которых большинство героев являются сплошным воплощением одной какой-нибудь страсти и потому внушают читателю ужас и отвращение. Совсем не так у Пушкина: здесь мы видим живого цельного человека, хотя и подвергнутого какой-нибудь страсти, а иногда и подавленного ею, но все-таки в ней не исчерпывающегося, желающего с нею бороться и, во всяком случае, испытывающего тяжкие муки совести. Вот почему все его герои, как бы они ни были порочны, возбуждают в читателе не презрение, а сострадание. Таковы его Скупой рыцарь, и Анджело, и Борис Годунов, и его счастливый соперник Дмитрий Самозванец. Таков же и его Евгений Онегин – самолюбивый и праздный человек, но все же преследуемый своею совестью, постоянно напоминающей ему об убитом друге. Так, само описание страстей человеческих в поэзии Пушкина есть торжество совести.
Ах! чувствую: ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить;
Ничто, ничто… едина разве совесть.
Так, здравая, она восторжествует
Над злобою, над темной клеветою…
Но если в ней единое пятно,
Единое случайно завелося,
Тогда – беда! как язвой моровой
Душа сгорит, нальется сердце ядом,
Как молотком стучит в ушах упрек,
И все тошнит, и голова кружится,
И мальчики кровавые в глазах…
И рад бежать, да некуда… ужасно!
Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.
Пушкин интересовался, прежде всего, жизненною правдою, стремился к нравственному совершенству и в продолжение всей своей жизни горько оплакивал свои падения.
Покаяние же Пушкина в своих юношеских грехах не было просто всплеском безотчетного чувства, но имело тесную связь с его общественными и даже государственными убеждениями. Вот какие предсмертные слова влагает он в уста умирающего царя Бориса Годунова к своему сыну Феодору:
Храни, храни святую чистоту
Невинности и гордую стыдливость:
Кто чувствами в порочных наслажденьях
В младые дни привыкнул утопать,
Тот, возмужав, угрюм и кровожаден,
И ум его безвременно темнеет,
В семье своей будь завсегда главою;
Мать почитай, но властвуй сам собою –
Ты муж и Царь; люби свою сестру,
Ты ей один хранитель остаешься.
Далек был Пушкин от общепризнанного теперь парадокса о том, что нравственная жизнь каждого есть исключительно его частное дело, а общественная деятельность его совершенно не связана с первою. Пушкин постоянно думал о неизбежном исходе человеческой жизни:
Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдем под вечны своды –
И чей-нибудь уж близок час.
Однако мысль о смерти внушает ему не уныние, а покорность воле Божией и примирение со своим жребием:
…Вновь я посетил
Тот уголок земли, где я провел
Изгнанником два года незаметных…
Религиозное чувство Пушкина не имело только строго индивидуальный характер: перед его сознанием предстоял образ вдохновенного пророка, к коему он обращался не однажды. Нужно отметить, что историко-критическая литература того времени Пушкина не поняла. Гениального поэта открыл для нас Федор Михайлович Достоевский, выступивший на торжественном чествовании поэта в «Пушкинские дни» 1880 года в Москве, когда был поставлен ему памятник в первопрестольной столице. Здесь Ф.М. Достоевский продекламировал пушкинского «Пророка». В эти минуты оба великих писателя как бы сливались в одно существо, очевидно, прилагая к себе самим то видение пророка Исаии, которое Пушкин изложил в своем стихотворении:
Выше говорилось о религиозных переживаниях поэта, которые были ему присущи независимо от его национальных и общественных взглядов. Однако и в этих переживаниях Пушкин сказался не только как православный христианин, но и как русский человек, любимой молитвой которого была молитва св. Ефрема Сирина, повторяемая в храме во время Великого Поста с многочисленными земными поклонами:
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлегать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей –
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
С любовью воспроизводя мотивы русского христианского благочестия в типах Бориса Годунова, старца Пимена и Патриарха Иова (современника Годунова), поэт не повторяет, конечно, насмешливых оговорок других писателей, когда они касаются древнерусской истории. Из его поэм и драм видно, что он считает религиозное настроение древности более духовным, более Евангельским, чем настроения современного ему общества, и последнему предпочитает благочестие простого народа русского:
Когда за городом, задумчив, я брожу
И на публичное кладбище захожу,
Решетки, столбики, нарядные гробницы,
Под коими гниют все мертвецы столицы…
Над ними надписи и в прозе и в стихах
О добродетелях, о службе и чинах…
Такие смутные мне мысли все наводит,
Что злое на меня уныние находит…
Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое,
Где дремлют мертвые в торжественном покое…
Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,
Проходит селянин с молитвой и со вздохом;
На место праздных урн и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя…
Не позволяя себе шуток над благочестием чисто церковным, Александр Сергеевич негодовал на интеллигентское ханжество, в котором религиозность сливается с самолюбием, и ясно понимал, насколько народное благочестие проникнуто от начала и до конца смиренномудрием, возвышеннее и чище барского и купеческого благочестия. Примером служит уже цитированное выше стихотворение, в котором он сравнивает городское и сельское кладбища.
Таким образом, жизнь великого поэта представляла постоянную борьбу его с самим собой, со своими страстями. Может показаться, что страсти эти победили, так мы знаем, что, поддавшись чувству сильной ревности, он вызвал Геккерна на дуэль, то есть на поединок, исходом которого должно стать убийство — смертный грех. Однако, будучи ранен, находясь на смертном одре, он возродился духовно, о чем свидетельствуют воспоминания близких А.С. Пушкина. «И особенно замечательно то, — пишет Жуковский, — что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной: буря, которая за несколько часов волновала его яростною страстию душу, исчезла, не оставив на нем никакого следа; ни слова, ниже воспоминания о поединке». Но это не было потерею памяти, а внутренним повышением и очищением нравственного сознания. Когда его товарищ и секундант (на дуэли), — рассказывает князь Вяземский, – пожелал узнать, в каких чувствах к Геккерну он умирает и не поручит ли отмстить убийце, то Пушкин отвечал: «Требую, чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему и хочу умереть христианином». Перед смертью поэт сподобился причащения Святых Христовых Таин.
Одним из выдающихся русских писателей является Федор Михайлович Достоевский. Он принадлежит к той сравнительно небольшой части человечества, которая именуется людьми, несущими в себе огонь, никогда не перестающий возгревать их души в искании Истины и следовании ей. Это был человек, горящий исканием, ищущий святыни, высшей Правды — не философской отвлеченной и поэтому мертвой истины, большей частью ни к чему не обязывающей человека, но Правды вечной, которая должна воплощаться в жизнь и сохранять человека от духовной смерти. Только с точки зрения вечности можно, по Достоевскому, говорить о Правде, ибо она есть Сам Бог, и потому отречение от идеи Бога неминуемо приведет человечество к гибели. В уста беса в «Братьях Карамазовых» Достоевский влагает следующие знаменательные слова: «По-моему, и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать, — о, слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от Бога, то само собою, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастья и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человеко-бог… а ему «все позволено»… Для Бога не существует закона! Где станет Бог — там уже место Божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место… «все дозволено» и шабаш!».
Мысль о великом значении для человека веры в Бога и бессмертие души Федор Михайлович высказывает и развивает во многих своих сочинениях и выступлениях, и она, бесспорно, заключает в себе основной стержень его жизни и творчества, источник его богоискательства, приведшего его ко Христу и Православной Церкви.
Главным предметом мысли Достоевского является сердце, душа человека.
Но человека рассматривал Достоевский не обычно, не как большинство. Он видел свою задачу не в простом изображении его жизни, всеми видимой, не в реализме, часто напоминающем натурализм, но в раскрытии самой сущности души человека, самых глубоких ее движущих начал, откуда возникают и развиваются все чувства, настроения, идеи, все поведение человека. И здесь Федор Михайлович показал себя непревзойденным психологом. Его воззрение исходит из Евангелия.
Оно открыло ему тайну человека, открыло, что человек — это образ Божий, который, хотя по своей богозданной природе добр, чист, прекрасен, однако в силу грехопадения глубоко исказился, в результате чего на земле его сердце стало произрастать «терние и волчцы». Таким образом, в падшем человеке, природа которого теперь называется естественной, одновременно присутствуют и семена добра, и плевелы зла. В чем же спасение человека по Евангелию? В опытном познании глубокой поврежденности своей природы, личной неспособности искоренения этого зла и через то — действенное признание необходимости Христа как единственного своего Спасителя, то есть живая вера в Него. Сама эта вера возникает в человеке лишь через искреннее и постоянное понуждение себя к совершению евангельского добра и борьбу с грехом, открывающую ему его реальное бессилие и смиряющую его.
Величайшая заслуга Достоевского в том и состоит, что он не только познал свое падение, смирился и пришел через труднейшую борьбу к истинной вере во Христа, как и сам говорил: «Не как
мальчик же я верую во Христа и Его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла», – но и в том, что в необычно яркой, сильной, глубокой художественной форме раскрыл миру этот путь души. Достоевский как бы еще раз благовествовал миру христианство, и так, как, по-видимому, никто из светских писателей еще ни до, ни после него не сделал.
В смирении видит Достоевский основу для нравственного возрождения человека и для принятия его Богом и людьми. Без смирения не может быть исправления, в котором нуждаются все без исключения живущие, ибо во всех присутствует зло, и великое зло. «Если б только, – говорит Достоевский устами князя в «Униженных и оскорбленных», – могло быть (чего, впрочем, по человеческой натуре никогда быть не может), если б могло быть, чтобы каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтобы не побоялся изложить не только то, что он боится сказать и ни за что не скажет людям, не только то, что он боится сказать своим лучшим друзьям, но даже и то, в чем боится подчас признаться самому себе, – то ведь на свете поднялся бы тогда такой смрад, что нам бы всем надо было задохнуться».
Потому-то везде и всюду, если не прямо словом, то всей изображаемой жизнью героя, его падениями и восстаниями Достоевский призывает человека к смирению и труду над самим собой: «Смири свою гордость, гордый человек, поработай на ниве, праздный человек!». Смирение не унижает человека, а, напротив, ставит его на твердую почву самопознания, реалистического взгляда на себя, вообще на человека, поскольку смирение и есть тот свет, благодаря которому только человек видит себя таким, каким он является на самом деле. Оно есть свидетельство великого мужества, не убоявшегося встретиться с самым грозным и неумолимым соперником – совестью своей. Самолюбивому и тщеславному это не под силу. Смирение является твердой основой, солью всех добродетелей. Без него добродетели вырождаются в лицемерие, ханжество, гордыню.
Эта мысль постоянно звучит в творчестве Достоевского. Она является для него своего рода фундаментом, на котором он строит редкий по глубине прозрения психоанализ человека. Отсюда необычайная правда изображения им внутреннего мира человека, сокровенных движений его души, его греха и падения и одновременно глубинной чистоты его и святости образа Божия. При этом никогда не чувствуется со стороны автора ни малейшего осуждения самого человека. В уста старца Зосимы Достоевский вкладывает замечательные слова. «Братья, – поучает старец, – не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его, ибо сие уже подобие Божеской любви и есть верх любви на земле… И да не смущает вас грех людей в вашем делании, не бойтесь, что он затрет дело ваше и не даст ему совершиться. Бегите сего уныния… Помни особенно, что не можешь ничьим судьею быть. Ибо не может быть на земле судьи преступника, прежде чем сам судья не познает, что он такой же точно преступник, как и стоящий перед ним, и что он-то за преступление стоящего перед ним, может, прежде всех виноват».
Но познать-то это не так просто. Далеко не многие способны увидеть в себе, «что и он такой же точно преступник». Большинство мнит себя в общем-то хорошими. Именно потому и мир так плох. Те же, которые становятся способными увидеть, что «все виноваты за всех», видеть личную свою преступность перед внутренним законом правды и раскаиваются, — глубоко преображаются, потому что начинают видеть в себе Божию правду, Бога.
Да и что значат пред Богом все дела человеческие! Все они не более как «луковка», о которой говорит Алеше Грушенька («Братья Карамазовы»): «Всего-то я луковку какую-нибудь во всю жизнь мою подала, всего только на мне и есть добродетели». То же самое говорит Алеше во сне и его праведный старец Зосима, удостоившийся чести быть на брачном пире Господнем. Старец подошел к Алеше и говорит ему: «Тоже, милый, тоже зван, зван и призван. Веселимся. Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке… Что наши дела?» Это состояние — действительно состояние евангельского мытаря, вышедшего из храма, по слову Самого Господа, оправданным.
Подобное же настроение мы видим и у пьяницы Мармеладова («Преступление и наказание»), когда он говорит о Страшном суде Божием: «И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных… И когда же кончит над всеми, тогда возглаголет и к нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! Образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! Почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому их приемлю, разумные, что ни един из сих сам не считал себя достойным сего»… И прострет к нам руце Свои, и мы припадем… и заплачем… и все поймем! Тогда все поймем… и все поймут». Так изумительно переложил Достоевский начало и основу евангельского учения о спасении — «Блаженны нищии духом, яко тех есть Царство Небесное» — на язык современности: «потому что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего».
Только на этой незыблемой основе «нищеты духа» возможно достижение и цели христианской жизни — любви. Ее утверждает Евангелие как закон жизни: только в ней обещает оно благо, счастье человека и человечества. Эта любовь как сила исцеляющая, возрождающая и проповедуется Достоевским во всех, можно сказать, произведениях, к ней зовет он людей.
Не о романтической, конечно, любви идет речь. Любовь Достоевского — это жалость того же князя Мышкина к ударившему его купцу Рогожину, это сострадание к страждущему телом и душой ближнему, неосуждение его: «Братья, не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его».
Вспомним заключительную сцену из «Братьев Карамазовых», когда Ракитин, семинарист, зло радуясь, приводит Алешу к Грушеньке, надеясь увидеть позор праведника. Но позора не случилось. Напротив, Грушенька была потрясена чистой любовью — состраданием к ней Алеши. Все дурное враз исчезло у нее, когда она увидела это. «Не знаю я, – говорила она Ракитину, – не ведаю, ничего не ведаю, что он мне такое сказал, сердцу сказалось, сердце он мне перевернул… Пожалел он меня первый, единый, вот что! «Зачем ты, херувим, не приходил прежде, — обратилась она к Алеше, упав перед ним на колени, как бы в исступлении. — Я всю жизнь такого, как ты, ждала, знала, что кто-то такой придет и меня простит. Верила, что и меня кто-то полюбит, гадкую, не за один только срам!» «— Что я тебе такого сделал, — умиленно улыбаясь, ответил Алеша, нагнувшись к ней и взяв ее за руки, — луковку я тебе подал, одну самую малую луковку, только, только!» И, проговорив, сам заплакал».
Хотел Достоевский показать и показал со всей силой своего таланта, что живет Бог в человеке, живет в человеке добро, несмотря на всю ту наносную грязь, которой покрывает он себя. Хотя и не ангел человек по жизни своей, но и не злобное он животное по своей сущности. Он именно образ Божий, но падший. Потому Достоевский и не произносит суда над грешником, что видит в нем искру Божию как залог его восстания и спасения. Вот Дмитрий Карамазов, человек взбалмошный, распущенный, с нравом дерзким, необузданным. Что творится в душе этой страшной личности, кто он? Мир произнес свое окончательное суждение о нем — злодей. Но верно ли это? «Нет!» — утверждает со всей силой своей души Достоевский. И в этой душе, в глубине ее, горит, оказывается, лампада. Вот что исповедует Дмитрий Алеше, брату своему, в одной из бесед: «… мне случалось погружаться в самый глубокий позор разврата (а мне только это и случалось)… И вот в самом-то этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть я проклят, пусть я низок, подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и Твой сын, Господи, и я люблю Тебя, и ощущаю радость, без которой миру нельзя стоять и быть…».
Вот почему, в частности, так верил Достоевский в русский народ, несмотря на все его прегрешения. «Кто истинный друг человечества, — призывал он, — у кого хоть раз билось сердце по страданиям народа, тот поймет и извинит всю непроходимую наносную грязь, в которую погружен народ наш, и сумеет отыскать в этой грязи бриллианты. Повторяю: судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно вздыхает… Нет, судите наш народ не по тому, что он есть, а по тому, чем желал бы стать. А идеалы его сильны и святы, и они-то и спасли его в века мучений».
Как желал Достоевский показать эту красоту очищенной души человеческой, этот бесценный бриллиант, который большей частью весь завален, захламлен, грязью лжи, гордыни и плотоугодия, но вновь начинает сверкать, омытый слезами страданий, слезами покаяния! Достоевский убежден был, что потому и грешит человек, потому и зол он часто и дурен, что не видит красоты своей подлинной, не видит души своей настоящей. В материалах к «Бесам» находим у него следующее: «Христос затем и приходил, чтобы человечество узнало, что и его земная природа, дух человеческий может явиться в таком небесном блеске на самом деле и во плоти, а не то что в одной мечте и в идеале, — что это и естественно и возможно». Кириллов в «Бесах» говорит обо всех людях: «Они не хороши, потому что не знают, что они хороши. Надо им узнать, что они хороши, и все тотчас же станут хороши, все до единого». Именно об этой красоте, представшей духовно очищенному взору человека, говорил Достоевский, когда утверждал, что «красота спасет мир» («Идиот»).
Но, оказывается, красота эта спасающая, как правило, открывается человеку в страданиях, через мужественное несение им креста своего. Не случайно страдания в творчестве Достоевского занимают господствующее место, а его самого по справедливости называют художником страданий. Ими, как огнем золото, очищается душа. Они, становясь раскаянием, возрождают душу к новой жизни и оказываются тем искуплением, которого жаждет каждый человек, глубоко осознающий и переживший свои грехи, свои мерзости. И поскольку все грешны, то и страдания, по Достоевскому, необходимы всем, как пища и питие. И плохо той душе, которая не чувствует этой необходимости. «Если хотите, — пишет он в «Записной книжке», — человек должен быть глубоко несчастен, ибо тогда он будет счастлив. Если же он будет постоянно счастлив, то он тотчас же сделается глубоко несчастлив». «Горе узришь великое, — говорит старец Зосима Алеше, — и в горе сам счастлив будешь. Вот тебе завет: в горе счастье ищи». Ибо через страдания, к которым ведут иногда и страшные преступления, освобождается человек от своего внутреннего зла и его соблазнов и вновь обращается к Богу в своем сердце, спасается.
Это спасение Достоевский видит только во Христе, в Православии, в Церкви. Христос для Достоевского не отвлеченный нравственный идеал, не абстрактная философская истина, но абсолютное, превысшее личностное Благо и совершенная Красота. Поэтому он пишет к Фонвизиной: «Если б кто доказал мне, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели со истиной». Именно потому он с таким сарказмом говорит через Алешу Карамазова о псевдопоследовании Христу: «Не могу я отдать вместо всего два рубля, а вместо «иди за Мной» ходить лишь к обедне». В таком случае, действительно, от Христа остается лишь «мертвый образ, которому поклоняются в церквах по праздникам, но которому нет места в жизни».
Таким образом, говоря о творчестве Достоевского, можно с уверенностью сказать, что основное его направление и дух его — евангельские (хотя с богословской точки зрения у него и были отдельные ошибочные высказывания и идеи). Как все Евангелие пронизано духом покаяния, необходимости осознания человеком своей греховности, смирения, — одним словом, духом мытаря, блудницы, разбойника, припавших со слезами раскаяния ко Христу и получивших очищение, нравственную свободу, радость и свет жизни, – так и весь дух произведений Достоевского дышит тем же. Достоевский, кажется, только и пишет о «бедных людях», об «униженных и оскорбленных», о «карамазовых», о «преступлениях и наказаниях», возрождающих человека. «Возрождение, — подчеркивает митрополит Антоний (Храповицкий), — вот о чем писал Достоевский во всех своих повестях: покаяние и возрождение, грехопадение и исправление, а если нет, то ожесточенное самоубийство; только около этих настроений вращается вся жизнь всех его героев». Еще пишет он о детях. Дети везде в сочинениях Достоевского. И везде они святы, везде как ангелы Божии среди ужасного, развращенного мира. Но не детей ли и есть Царство Божие!
Часто считают, что в «Легенде о Великом Инквизиторе» особенно сурово и жестко рисует Достоевский ничтожество человека, которому не по плечу «бремя» христианской свободы. Но забывается, что слова о том, что Христос «судил о людях слишком высоко», что «человек создан слабее и ниже, чем Христос о нем думал», — что это все слова Великого инквизитора – нарочито им сказаны, чтобы оправдать то превращение церковного народа в рабов, которое он затевает. Неверие в человека у него как раз и отвергается Достоевским, хотя «Легенда» и содержит в себе так много глубочайших мыслей о проблеме свободы. Основной истиной о человеке остается для Достоевского то, что человеку невозможно прожить без Бога — и кто теряет веру в Бога, тот становится (хотя бы не доходя до конца) на путь Кириллова («Бесы»), то есть ступает на путь человекобожества.
Замечательны последние минуты жизни Достоевского, раскрывающие нам духовное устроение автора бессмертных творений. «В 11 часов горловое кровотечение повторилось. Больной почувствовал необыкновенную слабость. Он позвал детей, взял их за руки и попросил жену прочесть притчу о блудном сыне». Это было последнее покаяние, увенчавшее далеко не простую жизнь Федора Михайловича и показавшее верность его духа Христу.
Правильно говорил В. Соловьев в своей «Второй речи» о Достоевском: «Творят жизнь люди веры. Это те, которые называются мечтателями, утопистами, юродивыми, — они же пророки, истинно лучшие люди и вожди человечества. Такого человека мы сегодня поминаем!»
«Нет Бога живого у человека», — глубоко справедливо замечает один профессор у Чехова.
И сам Чехов, не будучи человеком верующим, в конце своей жизни начал уже писательским чутьём своим предвидеть, где правда, смысл жизни и счастье её находят свое последнее разрешение, стал всё яснее и определённее, всё настойчивее высказывать, что даёт человеку духовный его покой и уясняет ему загадку жизни только религиозная вера его. В последних своих произведениях он не раз касался этого вопроса, и в пьесе «Дядя Ваня» он с достаточною ясностью и положительностью высказался через признание неосчастливленной жизнью, духовно разбитой, но верующей Сони. Когда родственные отношения её нисколько не удовлетворили, личное счастье рухнуло, когда, казалось, для неё не осталось ничего светлого и смысл жизни был потерян, она находит ещё возможность утешать своего дядю Ваню: «Мы, дядя Ваня, будем жить. Проживем длинный-длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, какие пошлет нам судьба; будем трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а когда наступит наш час, мы покорно умрем и там за гробом мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и Бог сжалится над нами, и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой – и отдохнем. Я верую, дядя, я верую горячо, страстно… Мы отдохнем!.. Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую…»
И блаженна Соня в этой её вере. Только вера одна её, в её наличном душевном состоянии, способна поддержать, укрепить и жизнь заставить снова полюбить, несмотря на испытанные ею уже сильные разочарования…
У М. Горького в его прежних произведениях едва ли не один-единственный положительный тип — это Лука, в сочинении «На дне», — всегда спокойный, уравновешенный, тихий, рассудительный, всем довольный и, видимо, счастливый. Но он — с именем Господа «Иисусе Христе» на устах и с верой в Бога в сердце. Вот как он утешает умирающую, забитую и несчастную страдалицу Анну: «Помрёшь — отдохнёшь, говорится. Призовут тебя к Господу и скажут: Господи, погляди-ка, вот пришла раба твоя, Анна… А Господь взглянет на тебя кротко-ласково и скажет: знаю я Анну эту! Ну, скажет, отведите её, Анну, в рай. Пусть успокоится… Знаю я, жила она очень трудно… очень устала… Дайте покой Анне…»
Каким миром навевает на душу от чтения этих слов! Как спокойно, благодушно должен себя чувствовать имеющий такую веру. И благодушие это – не признак мещанского счастья. Лука себя называет странником, ибо, по его словам, и «земля-то, говорят, сама странница…». При вере такой все недоумения успокоены, вопросы разрешены, и самый большой для всех нас – вопрос о страданиях, облечён в самую светлую форму… И наоборот — без веры всё темно и ужасно тяжело.
Права Татьяна (из «Мещан» М. Горького), сказавшая, что «кто не может ни во что верить, тот не может жить… тот должен погибнуть».
М. Горький, всем своим писательством отрицавшийся религии, в одной из своих повестей «Исповедь» заговорил устами разных персонажей её иначе… «Вера, — по словам некоего странника, – великое чувство и созидающее»; по словам одной девушки, «не видя Бога — жить нельзя», а по признанию другой несчастной женщины, «не видя Бога и людей нельзя любить». По словам Горького, «многие ищут Бога» или Христа; и сам герой его повести — Матвей есть самый типичный богоискатель.
Таким образом, становится очевидным, что тема веры, православия, затронута у многих писателей, как признающих себя верующими, так и не относящих себя к какой-либо религии как Горький, Чехов и другие. Это говорит нам о том, что любой человек рано или поздно начинает задумываться над смыслом жизни, над Первопричиной нашего бытия, и, в конце концов, приходит к вере в Бога.
Свт. Иоанн (архиепископ) Сан-Францисский писал: «Культура есть труд человеческий, движимый любовью, она есть дочь любви и свободы… Истинная культура есть связь человека с Творцом и со всем миром… эта связь называется религией».
В случае же отрыва от Православия вместо культуры рано или поздно неизбежно «расцветает» ее противоположность — так называемая антикультура, в той или иной форме пропагандирующая зло.
Использованная и рекомендуемая литература:
1. Анастасий (Грибановский), митрополит. «Пушкин в его отношении к религии и Православной Церкви», Мюнхен, 1947
2. Антоний (Храповицкий), епископ. «Пушкин как нравственная личность и православный христианин», «Жизнеописание блаженнейшего Антония, митрополита Киевского и Галицкого» (Т. IX, Н.-И., 1962, с. 143-157)
3. Антоний (Храповицкий), епископ. Слово пред панихидой о Пушкине, сказанное в Казанском университете 26 мая 1899 г., Полное собрание своих сочинений (Т. I, СПб., 1911).
4. Восторгов Иоанн, протоиерей. «Памяти А.С. Пушкина. Вечное в творчестве поэта», Полное собрание сочинений И.Восторгова (Т. I, М., 1914, с. 266-296).
5. Зеньковский Василий, протоиерей. История русской философии. Париж, 1989.
6. Лепахин Валерий. «Отцы пустынники и жены непорочны… (Опыт подстрочного комментария)» Журнал Московской Патриархии. 1904, № 6, с. 87-96.
7. Осипов А. И. «Ф. М. Достоевский и христианство. К 175-летию со дня рождения» Журнал Московской Патриархии, № 1, 1997 г.